Познавательная функция языка

Третья функция языка — познавательная (другое ее название — аккумулятивная, т.е. накопительная). Большая часть того, что знает взрослый человек о мире, пришло к нему с языком, посредством языка. Он, возможно, никогда не был в Африке, но знает, что там есть пустыни и саванны, жирафы и носороги, река Нил и озеро Чад. Он никогда не был на металлургическом комбинате, но имеет понятие о том, как выплавляется железо, а возможно, и о том, как из железа получается сталь. Человек может мысленно путешествовать во времени, обращаться к тайнам звезд или микромира — и всем этим он обязан языку. Его собственный опыт, добытый при помощи органов чувств, составляет ничтожную часть его знаний.

Как же формируется внутренний мир человека? Какова роль языка в этом процессе?

Основной мыслительный «инструмент», с помощью которого человек познает мир, есть понятие. Понятие образуется в ходе практической деятельности человека благодаря способности его разума к абстрагированию, обобщению. (Стоит подчеркнуть: такие низшие формы отражения действительности в сознании, как ощущение, восприятие, представление, есть и у животных. Собака, например, имеет представление о своем хозяине, о его голосе, запахе, привычках и т.д., но обобщенного понятия «хозяин», равно как и «запах», «привычка» и т.п., у собаки нет.) Понятие отрывается от наглядно-чувственного образа предмета. Это единица логического мышления, привилегия хомо сапиенс.

Как образуется понятие? Человек наблюдает множество явлений объективной действительности, сравнивает их, выделяет в них различные признаки. Признаки не важные, случайные он «отсекает», отвлекается от них, а признаки существенные складывает, суммирует — и получается понятие. К примеру, сравнивая различные деревья — высокие и низкие, молодые и старые, с прямым стволом и с искривленным, лиственные и хвойные, сбрасывающие листву и вечнозеленые и т. д., — он выделяет в качестве постоянных и существенных следующие признаки: а) это растения (родовой признак), б) многолетние, в) с твердым стеблем (стволом) и г) с ветвями, образующими крону. Так формируется в сознании человека понятие «дерево», под которое подводится все многообразие наблюдаемых конкретных деревьев; оно-то и закрепляется в соответствующем слове: дерево. Слово есть типичная, нормальная форма существования понятия. (У животных нет слов — и понятиям, даже если бы для их возникновения были основания, не на что там опереться, не в чем закрепиться...)

Конечно, необходимы некоторые умственные усилия и, наверное, немалое время для того, чтобы понять, что, скажем, каштан под окном и карликовая сосна в горшке, прутик-саженец яблоньки и тысячелетняя секвойя где-то в Америке — это всё дерево. Но именно таков магистральный путь человеческого познания — от отдельного к общему, от конкретного к абстрактному.

Обратим внимание на следующий ряд русских слов: печаль, огорчать, восхищаться, воспитание, увлечение, обхождение, отважный, понимать, открыто, сдержанно, ненавидеть, коварный, справедливость, обожать... Можно ли найти в их значениях что-либо общее? Трудно. Разве что все они обозначают некие отвлеченные понятия: психические состояния, чувства, отношения, признаки... Да, это так. Но еще у них в некотором смысле одинаковая история. Все они образованы от других слов с более конкретными, «материальными», значениями. И соответственно стоящие за ними понятия тоже опираются на понятия меньшего (более низкого) уровня обобщения. Печаль образовано от печь (ведь печаль — жжет!); огорчать — от горький, горечь; воспитание — от питать, пища; увлечение — от влечь, волочить (т.е. 'тащить за собой'); справедливость — от правый (т.е. 'находящийся по правую руку') и т.д.

Таков в принципе путь семантической эволюции всех языков мира: значения обобщенные, отвлеченные вырастают в них на базе значений более конкретных, или, если так можно выразиться, приземленных. Однако у каждого народа какие-то участки действительности членятся подробней, чем другие. Хорошо известен тот факт, что в языках народов, населяющих Крайний Север (лопарей, эскимосов), существуют десятки названий для разных видов снега и льда (хотя при этом может не быть обобщенного названия для снега вообще). У арабов-бедуинов различаются десятки наименований для разных видов верблюдов — в зависимости от их породы, возраста, предназначения и т.п. Понятно, что такое разнообразие названий вызвано условиями самой жизни. Например, о языках коренных жителей Африки и Америки известный французский этнограф Л. Леви-Брюль в книге «Первобытное мышление» писал: «Все представлено в виде образов-понятий, т.е. своего рода рисунками, где закреплены и обозначены мельчайшие особенности (а это верно не только в отношении всех предметов, каковы бы они ни были, но и в отношении всех движений, всех действий, всех состояний, всех свойств, выражаемых языком). Поэтому словарь этих «первобытных» языков должен отличаться таким богатством, о котором наши языки дают лишь весьма отдаленное представление».

Однако все это разнообразие не следует объяснять исключительно экзотическими условиями жизни или неодинаковым положением народов на лестнице человеческого прогресса. И в языках, принадлежащих к одной цивилизации, допустим европейской, можно найти сколько угодно примеров различной классификации окружающей действительности. Так, в ситуации, в которой русский скажет просто нога («Доктор, я ногу ушиб»), англичанин должен будет выбрать, употребить ли ему слово leg или слово foot в зависимости от того, о какой части ноги идет речь, от бедра до щиколотки или же о ступне. Аналогичное различие — das Bein и der FuB — представлено в немецком языке. Далее, мы скажем по-русски палец безотносительно к тому, идет ли речь о пальце на ноге или пальце на руке. А для англичанина или немца это разные пальцы, и для каждого из них есть свое наименование. Палец на ноге называется по-английски toe, палец на руке — finger, по-немецки соответственно die Zehe и der Finger, при этом, впрочем, большой палец имеет свое особое наименование thumb в английском и der Daumen в немецком. А действительно ли так важны эти различия между пальцами на руках и на ногах? Нам, славянам, кажется, что общего все-таки больше...

Зато в русском различаются синий и голубой цвета, а для немца или англичанина это различие выглядит столь же несущественным, второстепенным, как для нас, скажем, различие между красным и бордовым цветом: blue в английском и Ыаи в немецком — это единое понятие «сине-голубой» (см. раздел 3). И бессмысленно ставить вопрос: а какой язык ближе к истине, к реальному положению вещей? Каждый язык прав, ибо имеет право на свое «видение мира».

Даже языки очень близкие, состоящие в тесном родстве, то и дело обнаруживают свою «самостийность». К примеру, русский и белорусский очень сходны между собой, это кровные братья. Однако в белорусском нет точных соответствий русским словам общение (его переводят как адносты, т.е., строго говоря, 'отношения', или как зносты, т.е. 'сношения') и ценитель (его переводят как знаток, или как аматар, т.е. 'любитель', а это не совсем одно и то же)... Зато с белорусского на русский трудно перевести шчыры (это и 'искренний', и 'настоящий', и 'дружелюбный') или плен ('урожай'? 'успех'? 'результат'? 'результативность'?)... И таких слов набирается немало.

Очевидно, что язык оказывается для человека готовым классификатором объективной действительности: он как бы прокладывает рельсы, по которым движется поезд человеческого знания. Но вместе с тем язык навязывает свою систему классификации всем участникам данной конвенции — с этим тоже трудно спорить. Но выражению американского лингвиста Эдварда Сепира, «слова не только ключи, они могут стать и оковами». Если бы нам с малых лет твердили, что палец на руке — это одно, а палец на ноге — совсем другое, то к зрелому возрасту мы, наверное, были бы уже убеждены в справедливости именно такого членения действительности. И добро бы речь шла только о пальцах или там о конечностях, — мы соглашаемся «не глядя» и с иными, более важными пунктами «конвенции», которую подписываем.

В конце 60-х годов на одном из островов Филиппинского архипелага (в Тихом океане) было обнаружено племя, жившее в условиях каменного века и в полной изоляции от остального мира. Представители этого племени (они называли себя тасадаи) даже не подозревали, что, кроме них, на Земле есть еще разумные существа. Когда ученые и журналисты вплотную занялись описанием мира тасадаев, их поразила одна особенность: в языке племени вообще не было слов типа «война», «враг», «ненавидеть»... Тасадаи, по выражению одного из журналистов, «научились жить в гармонии и согласии не только с природой, но и между собой». Конечно, можно объяснить этот факт так: исконное дружелюбие и доброжелательность данного племени нашли свое естественное отражение в языке. Но ведь и язык не стоял в стороне от общественной жизни, он накладывал свой отпечаток на формирование моральных норм данного сообщества: откуда было узнать новоиспеченному тасадаю о войнах и убийствах? Мы же, с нашими языками, подписали иную информационную «конвенцию»...

Итак, язык воспитывает человека, формирует его внутренний мир — в этом суть познавательной функции языка. Причем проявляться данная функция может в самых что ни на есть неожиданных конкретных ситуациях. Американский лингвист Бенжамен Ли Уорф, ученик и коллега Э. Сепира, приводил примеры из своей практики (он работал когда-то инженером по технике противопожарной безопасности). На складе, где хранятся бензиновые цистерны, люди ведут себя осторожно: не разводят огня, не щелкают зажигалками... Однако те же самые люди ведут себя по-другому на складе, о котором известно, что здесь хранятся пустые (по-английски empty) бензиновые цистерны. Здесь они проявляют беспечность, могут закурить сигарету и т.п. А между тем пустые цистерны из-под бензина намного взрывоопаснее, чем полные: в них остаются пары бензина. Почему же люди ведут себя так неосторожно? — спрашивал себя Уорф. И отвечал: потому что их успокаивает, вводит в заблуждение слово пустой, имеющее несколько значений (например, такие: 1) «не содержащий в себе ничего (о вакууме)», 2) «не содержащий в себе чего-то»...).И люди неосознанно как бы подменяют одно значение другим. Из подобных фактов выросла целая лингвистическая концепция — теория лингвистической относительности, или гипотеза Сепира—Уорфа, утверждающая, что человек живет не столько в мире объективной действительности, сколько в мире языка...

Значит, язык может быть причиной недоразумений, ошибок, заблуждений? Да. Мы уже говорили о консерватизме как изначальном свойстве языкового знака. Человек, подписавший «конвенцию», не очень-то склонен затем ее менять. И потому языковые классификации сплошь и рядом расходятся с классификациями научными (более поздними и более точными). Мы, например, делим весь живой мир на животных и растения, а систематологи говорят, что такое деление примитивно и неправильно, ибо существуют еще, по крайней мере, грибы и микроорганизмы, которых нельзя отнести ни к животным, ни к растениям. Не совпадает с научным наше «бытовое» понимание того, что такое минералы, насекомые, ягоды, — чтобы убедиться в этом, достаточно заглянуть в энциклопедический словарь. Арахис — это, оказывается, не орешки, а бобы. Банановое дерево — не дерево, а трава (каждый лист растет самостоятельно из земли). Бамбук — злак, родственный овсу. Паук не относится к насекомым... Все это заставляет говорить о существовании наряду с научными понятиями также понятий бытовых, стихийных. Вот, скажем, вода. С точки зрения науки это природное соединение атомов водорода и кислорода, имеющее определенные физико-химические свойства. А обычный человек может об этом никакого понятия не иметь! Для него вода — это прозрачная жидкость, используемая для питья, мыт*>я, приготовления пищи. Значения слов (как они даются в словарях) пытаются как бы совместить научные понятия с бытовыми, хотя удается это не всегда...

Это касается не только частных классификаций и определений. Так, Коперник еще в XVI в. доказал, что Земля вращается вокруг Солнца, а язык до сих пор сохраняет предыдущую точку зрения. Мы ведь говорим: «Солнце всходит, солнце заходит...» — и даже не замечаем этого анахронизма. Из этого, однако, не следует, что язык только тормозит прогресс человеческого знания. Он может, наоборот, активно способствовать его развитию. Один из крупнейших японских политиков современности, Дайсаку Икэда, считает, что именно японский язык был одним из основных факторов, содействовавших быстрому возрождению послевоенной Японии: «В освоении современных научно-технических достижений, которые длительный период шли к нам из стран Европы и США, огромная роль принадлежит японскому языку, заключенному в нем гибкому механизму словообразования, позволяющему мгновенно создавать и легко овладевать тем поистине огромным количеством новых слов, которые понадобились нам для усвоения массы хлынувших извне понятий». О том же писал когда-то французский языковед Жозеф Ван-дриес: «Язык гибкий и подвижный, в котором грамматика сведена к минимуму, показывает мысль во всей ее ясности и разрешает ей двигаться свободно, язык негибкий и тяжеловесный стесняет мысль».

Оставив в стороне спорный вопрос о роли грамматики в процессах познания (что значит в приведенной цитате «грамматика сведена к минимуму»?), все же не стоит переживать за тот или иной конкретный язык или скептически оценивать его возможности. На практике каждое средство общения соответствует национальному «взгляду на мир» и с достаточной полнотой обеспечивает коммуникативные потребности данного народа.

Источник: 
Норман Б.Ю. - Теория языка. Вводный курс, 2004